I
“С
волками жить - по-волчьи выть”, - говорит пословица. Все пословицы я уважаю
за тот широкий смысл, который лежит в их основании, а значение последней
как нельзя лучше оправдалось на мне самом.
Жил я долго в таком благодатном месте, куда
с каждой весной прилетало множество дичи, в просторных полях водилась
пропасть зайцев, а в болотах и заводях выплаживался выводками красный
зверь. Все соседи мои, за редким исключением, были страстные охотники:
глядя на них, и я завел своры две борзых и мало-помалу научился выть по-волчьи,
следить заячью тропу по пороше и с первой сметки отличать в жирах след
на логово, добыть лису по нарыску и прочее, и прочее. Одним словом, в
короткое время я, как говорится в комедии, “дошел до степеней известных”,
или же, как выражались старые сутяги, стал “в роде своем не последний”.
Как все это сделалось, и какими судьбами
я превратился из простого смертного в образ мелкотравчатого, разъяснить
того не умею. Рассуждая о том иногда сам с собой, я припоминаю те впечатления,
которые сопровождали меня в начале моего поприща, и, чтобы не забыть их
совсем, записываю в том виде, как представляет их еще не изменившая мне
память.
Однажды, сидя в просторном зале за обеденным
столом у графа Атукаева, в кругу двадцати человек общих соседей - псовых
охотников, я, как страстный ружейник, заспорил горячо о преимуществах
ружейника перед борзятником. Двадцать голосов самой жаркой оппозиции не
в силах были поколебать моих в том убеждений. Спор, доходивший подчас
до неистовых возгласов и стукотни кулаком по столу, кончился далеко за
полночь, уже во время ужина; кончили тем, что я дал слово хозяину отправиться
с ним на всю осень в отъезжее и присутствовать там в качестве наблюдателя.
Срок для съезда в условленном месте был
не за горами, а потому, дождавшись назначенного дня и уложив свой дорожный
скарб в тележку, я тронулся в путь.
До места первого ночлега нашего, под открытым
небом, следовало проехать верст тридцать. Времени в запасе у меня было
много, а потому, не рискуя опоздать, я завернул по пути к одному из помещиков
на чашку чая, и вместо того, чтоб пробыть у него, как намеревался, не
больше часа, волею-неволею я должен был разыграть пульку и досидел до
десяти часов вечера. Взглянув на часы, я заторопился и, не внимая никаким
убеждениям, решился ехать. Мы распрощались.
Два человека, держа каждый по свечке в руке,
открывали мне путь по крутой и высокой лестнице; добравшись кое-как до
последней ступеньки, я неволей ахнул: отворенная настежь дверь нарисовала
моему, вдруг притупевшему, зрению картину самого темного, мокрого и холодного
погреба. На вершок от носа, кроме мрака, пахнувшего мне в лицо чем-то
неприветливым, ничего не было видно. Одну свечу задуло тотчас. Наконец,
посредством другой, выставленной напоказ ветру, в вытаращенных глазах
моих мелькнуло на мгновение пол-обода переднего колеса и половина хвоста
левой пристяжной. Остальное пожирал мрак.
- Игнатка, ты тут? - спросил я, двинувшись
шаг вперед и махая руками по воздуху.
- Здесь! - отвечал Игнатка, и по звуку этого
длинного и сухого “здесь” я тотчас смекнул, что лицо Игнатки было живая
копия с темноты и погоды.
- Как же? Десять верст - не близко. Как
мы доедем?
- Авось... выедем - аглядимси...
Я отыскал ощупью кузов тележки; большая
капля дождя упала мне на нос; пристяжная встрепенулась и загремела бляхами;
свечка погасла. Я сел.
Выехав со двора, нужно было повернуть тотчас
направо и спускаться по излучистому пригорку, окаймленному с одной стороны
садовым тыном, а с другой - отвесною водомоиной, которая, расширяясь постепенно,
спускалась вместе с этим узким проездом к плотине, пересекавшей большой
пруд. Эта дорога и днем, как то известно и памятно было всем и каждому,
считалась не из лучших. Дело вначале пошло у нас очень степенно, хотя
по частому трясению головы коренного битюга я нехотя уразумел, что он,
видимо, терял охоту к солидному отправлению своей должности.
Наконец он заблагорассудил пуститься рысцой:
схватясь обеими руками за грядки тележки, я не успел еще порядочно одуматься,
как одна из пристяжных вдруг скрылась из глаз; раздалось громогласное:
“Тпррру!” Пара остановилась. Игнатка, кряхтя, охая и причитывая что-то,
полез с козел. По поверке оказалось, что она попала в яму, из которой
мужики роют глину. Употребя около получаса на устройство оборванного валька
и упряжи, мы, наконец, благополучно очутились на другом плотины.
- Не вернуться ли, Игнатка? Судя по началу,
нам не скоро добраться до места!
- Авось, теперь как-нибудь... Штоп им тут,
окаянные… дуй вас горой!.. Середь езду глину роют... И барин-то у них
согрешил грешный... Право, ну! Эхма!.. Доехать бы…
Все
это причитывание сопровождалось приличным количеством эхов, вздохов и
покрякиваний, пока Игнатка усаживался и подбирал вожжи; наконец послышалось
одно из невыразимых междометий и последующее затем: “Э-з-богом!”, и лошади
побежали рысью.
Прыть эта, однако же, продолжалась недолго;
по судорожному встряхиванию и нисколько не усладительной качке экипажа
неминуемо следовало прилепиться к довольно основательной мысли, что мы
прогуливаемся вовсе не по дороге; после изрядного толчка следовало неизбежное:
“Тпрру!” и немедленное отправление Игнатки для отыскания более эластичного
пути.
Оставшись один, я от безделья начал приспособлять
свое тупое зрение к сказанному Игнаткой “аглядимси”. Успех был так велик,
что я увидел дугу; лошади стушевывались с грунтом. Минут двадцать прошло
в частых перекличках; из причитываний, какими они сопровождались я вывел
заключение, что мы, “без сумления”, обойдены лешим.
На горизонте мгновенно блеснула и погасла
искорка огня и заронила в мою голову частицу светлого соображения.
“Если этот блеск из кабинета, - думал я,
- то наш путь лежит налево; если же из передней, то следует круто повернуть
назад”.
- Барин, а барин! Мы не туда едем, - сказал
Игнатка подойдя ко мне на голос.
- Верю, мой милый! И даже верю, что мы теперь
вовсе никуда не едем, а преспокойно стоим на месте.
- Как же быть-то?
На этот раз глагол “быть” терял свою вспомогательную
силу.
- Надо найти дорогу и ехать по ней, - отвечал
я после короткого раздумья.
- Вон там, влево, дорога есть, да, видно,
не наша.
- Коли есть, так она и наша.
Вздыхая
и причитывая, Игнатка вел коренную под уздцы; саженей двести продолжалась
качка, наконец колеса покатились плавно; стало заметно, что мы переменили
направление: мелкий, сыпучий дождик увлаживал мой правый бок. С помощью
“аглядимси” я предался наслаждению созерцать Игнатку; в беспрерывном поклонении
дороге, то направо, то налево, часа два времени протекло незаметно; лошади
несколько раз порывались бежать рысью, но междометия Игнатки и вожжи мешали
их усердию; наконец раздалось новое: “Тпррру!” - и коренная уперлась в
межевой столб. По тщательном осмотре оказалось, что мы стоим на распутье
трех дорог. Не желая получить вместо одного три вопроса вдруг, я обратился
первый к Игнатке.
- Как думаешь, где мы?
- Иде это мы? Атцы мои!.. Ах, дуй те горой!..
Куда ж теперь? - было ответом.
Вскоре Игнатка снова затянул: “Э-з-бо-гом!”
- и лошади пустились трусцой по неизвестному всем нам пути.
Дождик начал переставать: я накрыл голову
мокрым воротником шинели, решаясь ни о чем не думать, но час времени прошел
по пустому. Стало скучно.
- Игнатка, спой что-нибудь! Ты-таки мастер.
- Эх, сударь, грех-то какой! И где водится,
чтоб ефтакие разы кто стал песни петь. Ну, неравен случай, как с дядей
Никифором... Ну, как не приведи... да вот... c нами крестная сила!.. -
Игнатка поспешно начал креститься.
Впереди нас, казалось невдалеке, вдруг заблистало
несколько отдельных огоньков, все они как будто были в движении, некоторые
из них светились очень ярко и отбрасывали искры, другие были слабее, но
перед ними двигались какие-то неявственные фигуры и тени. Полагая, что
эта перестановка происходила от движения нашего экипажа, я велел остановиться,
но сумятица все-таки продолжалась, всего же страннее было видеть то, как
один из этих огоньков вдруг исчезал, и на месте его появлялся другой,
гораздо ярче и пламеннее, и вслед за тем снова начиналось передвижение.
- Э-ва! Расплясались! Что ж, сударь, куда
теперь ехать прикажете?
- Ступай прямо на освещение.
Вместо должного исполнения Игнатка обернулся
и посмотрел мне в глаза.
- Говорят тебе: ступай!
- Барин, а барин! Неужто вы занапрасно хотите
душу губить?
- Дурак, где есть огонь, там, наверное,
если не тепло, то сухо. Пошел прямо!
Вздохнув глубоко, Игнатка повиновался. Несмотря
на близость освещения, мы ехали очень долго, то спускаясь в лощины, то
поднимаясь на бугры, по мере приближения нашего к этому освещению, оно
слабело и погасало; не желая потерять из вида и последнего из этих светочей,
я велел свернуть с дороги и ехать прямо; после мучительного переезда по
пашне мы выбрались на луговину и очутились у опушки леса. Пропутав довольно
долго между порубей и кочек, мы снова попали на дорогу, которая повела
нас вдоль опушки. Рассчитывая по месту и времени, я был вполне уверен,
что мы находились вблизи виденного нами огня: в воздухе был слышен запах
дыма и копоти, и сквозь густую кущу дерев блеснула синеватая искорка угасавшего
огня; но в ту минуту, как я намеревался остановиться для освидетельствования
этой надежды на просушку, сонная чаща, казалось, пробудилась. В одно мгновение
послышался звон железа, шум, треск, лай и рев огромной стаи псов, и вместе
с тем вся эта орава, казалось, со всею кущею берез, дубов и осин, рушилась
прямо на нас.
Более я ничего не взвидел, потому что в
это время раздался неистовый крик Игнатки, и лошади во всю прыть помчали
нас снова на кочковатый луг. Уцепившись крепко за тележку, я несся как
стрела; кувыркаясь со стороны на сторону, бросая вожжи и закрыв лицо руками,
Игнатка при каждом толчке прыгал передо мною, как эластический мяч. Раздался
один из самых сокрушительных ударов о пень, тележка крякнула, Игнатка
прыгнул выше обыкновенного, и в то же мгновение вместо его заплясала перед
мною дуга. Склонившись набок, я промчался еще несколько саженей вперед.
Наконец последовал отчаянный скачок вниз, дуга скрылась, подо мной что-то
грохнуло, блеснуло, я щелкнул зубами и очутился верхом на пристяжной.
“Аглядемшись”, я увидел вверху целую стаю
собак: все они, казалось, не решались приблизиться ко мне по причине крутого
спуска. Вскоре послышалось хлопанье арапников, и какие-то сиповатые голоса
кричали: “Атрышь! К нему! В стаю!” Вслед за тем между собаками появились
две длинноватые тени, вроде человеческих.
По пересылке изрядного количества вопросных пунктов, сверху вниз и снизу
вверх, две тени тотчас превратились в Сергея и Ваську, двух смиренных
выжлятников графа Атукаева.
Вскоре я вышел на сушу и с помощью выжлятников
и прибывших на голос их двух псарей прежде всего пустился в розыски. Все
оклики и призывы наши оставались без ответа. Вскоре, однако же, мы увидели
среди луга четырех гончих, которые что-то обнюхивали. Мы пошли туда. Поместясь
между двух мягких кочек, Игнатка лежал вверх носом и смотрел исступленными
глазами. Только мой голос способен был вызвать его из этой немой созерцательности.
Сложа все доказательства воедино, мы наконец привели его в чувство, но
убеждение в том, что мы были обойдены лешим, он дал себе клятвенное обещание
“сохранить по конец гроба жизни” и отправился вытаскивать лошадей из тины.
Между тем огни запылали снова; я подошел
к одному из костров и вынул из кармана часы; стрелка показывала три. После
часов глазам моим предстали три огромные фуры, такой емкости и величины,
что каждая из них способна была поглотить самую многочисленную семью правоверного
Кутуфты.
Одна из этих громад была на рессорах, длиннее
прочих, и по множеству круглых окошек, прорезанных в обоих боках кузова,
являла собою собачью колесницу. Кроме великанов экипажной породы, под
сенью их стояли дрожки и другие крытые экипажи и, сверх того, смиренные
русские телеги, вокруг которых, пятками и десятками стояло около шестидесяти
лошадей.
Обрамленная с обеих сторон двумя отрогами
леса, площадка вдавалась мысом в непроницаемую кущу ельника, под сенью
которого белели две палатки, а подле них несколько шалашей, наскоро устроенных
из ветвей, соломы, попон и войлоков.
Одно из пепелищ было обставлено треножниками, кастрюлями, котликами, ящиками,
самоварами и прочими кухмистерскими принадлежностями; кроме того, в разных
местах было постлано множество соломы, на которой покоились борзые, или
туго свернувшись крендельком, или на всем боку, нежно потягиваясь и выпрямляя
усталые ноги.
Я раскурил сигару и занялся рассматриванием
подробностей этой картины. Псари и конюхи пробуждались поочередно и, выползая
то из среды борзых, то из чащи, немедленно приступали к исполнению должностей;
лошади начали потихоньку ржать и постукивать копытами, храбро поглядывая
на приступивших с торбами к одной из фур для насыпки овса; то вдруг которая-нибудь
из собак вскакивала, садилась на четвереньки, горбилась, зевала, вытягивала
шею, и потом, сделав несколько вольтов на месте, ложиилась снова и свертывалась
в клубок: эта перекладка на другой бок сопровождалась неизбежным рычанием
одной или обеих соседок; иные из них были так неуживчивы, что вскакивали
сами с явным намерением к драке: затевалось общее ворчанье; в таком случае
немедленно присоединялся к ним голос которого-нибудь из псарей: “Но-о!
А-си-на! В свал-ку!” - и спокойствие водворялось. Но вот в палатке раздалось
одно из многознаменательных покрякиваний, за ним про протянулось мягкое,
эластическое: “Эй” - и два псаря по бежали к крайнему шалашу: “Артамон
Никитич! Артамон Никитич! Граф проснулся!” В ответ на это раздалось громкое
и быстрое: “Сейчас!” - и высокий стройный малый выскочил из шалаша в одном
жилете. Он тотчас напялил на себя темный казакин и, не мешкая, отправился
к ящикам: вынул серебряный судок с пустым стаканом, под левую мышку захватил
графин с водой, а в правую руку взял бутылку с фонарем.
Навстречу к нему из палатки вышла красивая
борзая собака, потянулась сначала назад, потом наперед, потом уперлась
на все четыре лапы, мощно встряхнулась, загремела ошейником и замахала
хвостом, приветствуя Артамона Никитича.
Отправясь вслед за графином и бутылкой,
я услышал вначале явственные признаки полоскания графского рта, потом
полоскание стакана и всплеск воды на траву, потом, когда вслед за этим
всплеском стакан снова начал наполняться жидкостью, уже не из графина,
а из бутылки, я успел раза два погладить мягкие и красивые завитки серого
Чауса.
- Кажется, ночью был дождик? - спросил Атукаев
своего камердинера после трех звучных глотков.
Я тотчас смекнул, что человек, имевший удовольствие
размачивать себя в продолжение пяти часов, имеет полное право доносить
о дождях, слякотях и прочих выскочках природы, а потому, не желая вводить
в грех полусонного камердинера, входя в палатку, сказал:
- Был, и очень порядочный.
В ответ на это донесение меня встретили
неизбежные: “Ба, ба, ба!” - и следующие за тем приветствия, что я свалился
с неба.
- Просто-напросто твои выжлятники вытащили
меня из какой-то трясины, - сказал я, усаживаясь на графскую постель,
состоявшую из полукопны сена, застланной ковром.
После этого пошло в ход подробное описание моего путешествия, взамен которого,
по примеру всех романистов, следовало бы заняться описанием графской особы
но мы, надеюсь, успеем ознакомиться с ним и без этих предисловий.
- И прекрасно! - сказал Атукаев, выслушав
до конца мое повествование. - Это тебе в наказание за прежние отказы потешиться
вместе с нами. Ну, теперь как же ты хочешь поступить насчет дальнейшего
странствования?
- Это будет зависеть от тех удобств, какие
представит мне мой экипаж при появлении своем из болота.
- А по-моему, так эту статью придется повести
иначе.
- Как же?
- А вот как мы это устроим. Во-первых, ты,
как приблудная овца, волею-неволею прилепляешся к нашему стаду, и я, как
пастырь, беру тебя под свою опеку. Второе и главное есть то, что у меня
вчера был передох (дневка), и вечером подвыли пять голосов в котловине
да два отозвались в Асоргинских; поэтому мы нынче обедаем в Клинском,
а вечернее поле берем в Глебкове; оттуда, как тебе известно, останется
до дома всего-то восемь верст: следовательно, Игнатка твой откормит здесь
лошадей и увезет на паре изломанную тележку домой; третья уйдет вместе
с кухней и моими заводными в Клинское, а завтра возница твой, с новой
таратайкой, явится нам в Глебково. Гут?
- Да еще какой гут! Просто на славу.
- Ну, и чудесно! Значит, ты теперь в моем
распоряжении?
- В полном. Одним словом, я одна из самых
послушных овец твоих, и попечительство начнется тем, что ты велишь тотчас
подать мне стакан самого горячего чаю, потому что я продрог до костей.
- Ну, и прекрасно! Эй! Чаю!
В это время я отвернулся к стоявшему в углу
фонарику, чтоб раскурить сигару, и вдруг почувствовал, как две ладони
закрыли мне глаза, и звонкий тенор произнес над ухом:
- Узнал?
- Узнал, - отвечал я наугад, желая скорей
освободиться; но этим не кончилось: я должен был выдержать полный курс
обниманий, прижнманий и лобзаний, и только по окончании этой давки мог
явственно отличить высокую фигуру Луки Лукича Бацова от дубленого полушубка,
облекавшего оную.
- Каков! Прискакал! Слышал, братец, слышал
все, как ты там в болоте… Ну, да это пустяки! Вообрази, мы почти год,
как не виделись, Ну, да это пустяки! А вот что: вчера подвыли семерых;
а главное, вообрази, Карай-то мой, Карай! Третьего дня - лису матерую,
то есть можешь ты себе представить, с первой угонки, как вложился - джи!..
Лука Лукич не окончил еще начатого рукою жеста, выражавшего, по его мнению,
ловкость и удальство Карая, как из соседней палатки послышался хорошо
знакомый мне голос г. Стерлядкина.
- Врет, все врет! Не верьте ему…
- Так и поволок, - продолжал Бацов, - Ну,
что он там орет спросонков, эта щучья пасть! Не верь ему брfтец!.. Он
что ни скажет - все пустяки. Здравствуй, граф! А где же Хлюстиков?
- Эй! Подать сюда Петрунчика! - сказал граф
людям. - Да он вчера так нахлестался, что, я думаю, и теперь еще не пришел
в память.
- Ничего! - кричал Стерлядкин из своей палатки.-
это ему не в первый раз, да и не в последний. Здравствуй, граф! Каково
спалось под дождиком?
- Хорошо. А у нас вчера что-то долго шла
потеха. Ну, что: на чем решили?
- Известное дело, на чем. Карая нынче придется
по хвосту.
- Слышишь, Лука? - сказал граф, обратясь
к Бацову, - И ты в силах будешь перенести этот удар? А с кем идет?
- С Азарным! - кричал Стерлядкин. - На первого
подозренного; прибылые не в счет; да еще добро бы до первой угонки, а
то прямо на завладай.
- Ого! Ну, что ты, брат Лука? Уж, видно,
напрямик с ума спятил! Воля твоя, у меня вчуже сердце замирает. Добро
бы еще на дюжину шампанского, а то, посуди сам, ведь это срам на всю жизнь.
Бацов молча покручивал усы; заметно было,
что он начал трусить. “Пустяки”, - сказал он, но уже не так громко и отчетливо.
- У тебя все пустяки! А рассуди-ка сам:
Карай твой слова нет, собака добрая, во всех ладах, да молода; притом
же, ты сам знаешь: псовая, пылкая, следовательно, накоротке; сверх того,
коли не осердишься, я скажу правду: он, брат, у тебя больно подуздоват!
А коли ты охотник с толком, так знай, что подуздоватая собака всегда непоимиста.
Куда ж ты заехал? Добро бы на садочного; да еще до угонки; а то давай
нам подозренного, да материка! Эк куда хватил! С Азарным - шутка! Нет,
брат, я Азарного знаю...
Граф не кончил и начал вслушиваться. За
палаткою шла страшная возня:
- Слышь, прочь, прибью! Подлец буду - прочь!
Зарежу!..
Я выглянул из палатки.
В шалаше, из которого недавно появился камердинер,
лежал маленький человек в заячьем полукафтане и размахивал ногами, отбиваясь
от двух псарей, которые старались завладеть им. По голосу и складу бранчивой
и отрывистой речи я тотчас узнал в нем Петра Сергеевича Хлюстикова.
- Тащи, тащи его! - кричал голос из палатки.
- Слышите, Петр Сергеич? Граф кличет. Пойдемте!
- говорил псарь.
- Пошел, дурак! Ты видишь: я сплю.
- Нельзя: приказано будить.
- У-у! Нельзя, нельзя, скотина! Прочь убирайся!
- Бери, тащи его! - раздался голос Бацова.
- Петр Сергеевич, Лука Лукич зовет...
- Лу-ка! Лу-кич! Скажи ему, что он такой
же скот, как и ты!.. А Карай - просто шалава...
В палатке раздался общий смех.
- Тащи, тащи его! - кричал Стерлядкин, выходя
из своей палатки в колпаке и беличьем халате.
- Еще один! А-а-ай! Не буду. Голубчики,
пустите!.. Иду, право, иду! - кричал Хлюстиков, барахтаясь на руках у
псарей.
В палатку подали чай.
Хлюстиков явился вслед за самоваром.
Украшенное тройным комплектом веснушек,
лицо его было до крайности мало и в минуту выражало на себе тысячу различных
оттенков. Темно-каштановые курчавые волосы, наперекор всем прическам,
постоянно убегали вверх, вообще же, сочетание всех мелких частиц этого
лица носило выражение, порождавшее в каждом невольный смех. На взгляд
Хлюстикову было лет около пятидесяти.
Он подобострастно подошел к постели Атукаева, который погладил его по
голове и потрепал по щеке.
- Вот, Петрунчик, умница! Встал раненько,
а теперь пойдет умоется, причешет головку и явится в нам молодец молодцом.
- И подадут ему стакан чаю, - прибавил Бацов,
ударяя на слово “чай”.
- Чаю... Дурак! Я не гусь... Эй, ча-ла-эк!
Отставному губернскому секретарю, чуть-чуть не кавалеру, Петру Сергееву,
сыну Хлюстикову - трубку, водки и селедки. Но-но! - Эти
слова были произнесены подобающим тоном.
В минуту было подано то и другое.
Взявши в одну руку коротенькую трубочку,
а в другую - налитую рюмку, Хлюстиков значительно подмигнул глазком, крякнул,
плюнул, показал язык Бацову и мигом опорожнил рюмку, но в то же мгновение
глаза его выпучились, лицо сморщилось, он вздрогнул и сердито швырнул
рюмку человеку под ноги.
Разразился общий смех.
- Пад-ле-цу-ксу-су-су... - шипел Хлюстиков,
харкая и отплевываясь.
Наконец он жадно приступил к куренью. После
трех сладостных затяжек перед носом Хлюстикова взлетел огненный фонтан
от вспыхнувшего пороха, положенного на дно трубки, и Хлюстиков опрокинулся
на графскую постель. Наконец он вскочил и с бранью убежал в шалаш.
Допив второй стакан чаю, я вышел из палатки.
Игнатка мои крепко спал, растянувшись перед
пылающим костром. Испачканные в грязи и тине лошади исправно ели овес,
спустя головы в изломанную тележку которая казалась вовсе не годною к
употреблению. Вокруг меня все было в движении: псари оседлывали лошадей;
кучера впрягали других в брички и колесницу; повара укладывали кастрюли
в ящики; выжлятники смыкали гончих; стремянный, с двумя борзятниками подлавливал
графских сворных и пихал в колесницу. Между охотниками шли непрерывные
перебранки и пересмешки, собаки выли, прыгали, вытягивались и махали хвостами,
ластясь к своим хозяевам.
- Глядь-ка, глядь, Кирюха! Савелий Трофимыч
знает-таки учливость, - сказал борзятник Егорка своему соседу.
Все обратились к колеснице.
Там, перед графским стремянным, стоял старичок-охотник,
лет шестидесяти, без шапки, и низко кланялся; на руках у него лежала тощая
борзая собачонка.
- Эх, Трофимыч, твою бы Красотку, замесь коляски, хоть и повыше куда вздыбить,
так в ту ж пору.
Охотники засмеялись.
- И что вы, батюшка Ларивон Петрович! Собака
– мысли; перед богом, не лгу. Не перебрамшись, слабосилок, в разлинке.
А да-ка нам... Намедни, как по матером-то она с графской Заигрой, постреленок,
ухо в ухо! Перед богом, не лгу... ажно седло подо мной затрепыхало...
Поди, матушка, подь туды, подь!.. - продолжал старик, сдавая свою любимицу
стремянному на руки.
Собака мигом очутилась в рыдване и, глядя
в окошко на удалявшегося Трофимыча, жалобно взвыла.
- Ишь, она к почету-то не привыкла, - сказал
Егорка.
- Не замай, граф увидит! Она в те поры за
сук уцепится, - отвечал Кирюха, затягивая подпругу.
Я еще раз взглянул на спавшего Игнатку,
и мне стало жаль будить его. С правой стороны сквозь чащу просвечивала
заря. Я пошел снова к палатке: там был слышен голос Бацова; граф был уже
одет; Хлюстиков по-прежнему сидел на постели, подбоченясь, и, прищуря
глаз, насмешливо поглядывал на Бацова.
- Это пустяки, - продолжал Бацов. - После этого ты станешь уверять меня,
что я не человек.
- Конечно, разве ты человек! Ты - Бацов.
Граф, голубчик, прикажи дать рюмочку!
- Петрунчик, ты душка! Кажется, намерен с утра сделаться никуда не годным,
- сказал Атукаев, щипля его за щеку. - Этим ты меня очень огорчишь.
- Голубчик, ваше сиятельство! Одну только,
право, одну! Я ведь по одной пью...
- Ну, нечего делать. Дай ему мадеры!
- Только побелей, этой, знаешь, великороссийской,
из-под орла... Кхе! - Тут Хлюстиков щелкнул языком, заболтал ногой и выразил
многозначительную мину.
- А знаешь ли, за что его из суда выгнали? - спросил Бацов обратясь ко
мне.
- Умны были, догадались... Эх, Бацочка моя, ты и того не смыслишь! Расталке
муа... Кхе!
Хлюстиков мигом опорожнил рюмку.
Люди качали снимать палатку.
Отдав наскоро кое-какие поручения своему
кучеру я поспешил к обществу.
Шестьдесят гончих стояли в тесном кружке, под надзором четырех выжлятников
и ловчего, одетых в красные куртки и синие шаровары с лампасами. У ловчего,
для отличия, куртка и шапка были обшиты позументом. Борзятники были одеты
тоже однообразно, в верблюжьи полукафтанья, с черною нашивкою на воротниках,
обшлагах и карманах. Рога висели у каждого на пунцовой гарусной тесьме
с кистями. Все они были окружены своими собаками и держали за поводья
бодрых и красивых лошадей серой масти.
Нам подвели оседланных лошадей; людям начали
подносить вино.
- Ну, смотри у меня! - начал граф, обратись
к охотникам. - На лазу стой, глаз не раскидывай; проудил – не твоя беда,
прозевал - ремешком поплатишься. Чуть заприметил, что красный зверь пошел
на тебя, не зарься, дай поле. Поперечь, а то в щипец нажидай... особенно
лису: заопушничала подле тебя без помычки, на глади – стой, не дохни;
а место есть на пролаз, тотчас рог ловчему посылай. Ты, Кондрашка, смотри,
берегись: я видел в прошлый раз, как ты бацовскую лису, без голосу, втравил
в отъемную вершину... А главное, на
Люди начали садиться на лошадей: собаки
радостно взвыли и заметались вокруг охотников.
Ловчий со стаею тронулся вперед; за ним
поплелась длинная фура с борзыми; доезжачие разравнялись по три в ряд.
Раздался свисток. Егорка поправил на себе шапку, тряхнул головой, откашлянул
и залился звонким переливистым тенором:
Эх, не одна в поле дороженька...
Еще свисток - и двадцать стройных, спетых голосов грянули разом:
Пролегала...
Вскоре и эхо в лесу крикнуло нам вслед:
Эх, зарастала...
Русское
солнышко засветило нам с левой руки.
Отойдя с версту, мы увидели в стороне маленькую
деревушку. Граф приказал охотникам идти до места, а мы повернули направо,
и, в сопровождении стремянных, поехали рысью по узкой проселочной дорожке.
У крайней избы стояли пять оседланных разномастных лошадей; возле них
бродило около дюжины борзых и два человека в нагольных полушубках, туго
подпоясанных ремнями.
- Вот и наши мелкотравчатые, - сказал Атукаев,
слезая с лошади.
Навстречу к нам выбежал из избы низенький,
плотный, с крошечными усиками и распухлыми щеками, нестарый человечек
в сереньком казинетовом сюртучке и начал раскланиваться на все стороны.
- Что, ваше сиятельство, заждались? А мы
было тотчас только что... - лепетал он, пожимая с низкими поклонами руку
Атукаева.
- Вот, прошу познакомиться: наш помещик
Трутнев, - сказал Атукаев, обратясь ко мне.
- Очень приятно-с! Честь имею рекомендоваться,
- лебезил Трутнев, шаркая ногами.
- Я, кажется, уже имел удовольствие вас
встречать?
- Ах, да, виноват, у Трещеткиных... они,
признаться сказать, немножко мне сродни... Здравствуйте, почтеннейший
Петр Сергеич, мое вам почтение, Лука Лукич! Степану Петровичу!..
Трутнев остался на крылечке с Стерлядкиным;
мы вошли в просторную крестьянскую избу: два окна на улицу и одно на двор,
печка, полати, и кругом лавки; в красном углу стоял длинный стол; одна
половина была густо исчерчена мелом и завалена картами, на другом конце
красовался графин с водкой, а подле него солонка, кусочек черного хлеба
и полуизгрызанный кренделек. Тут же, опершись локтем о конец стола и задумчиво
спустя лысую голову, сидел осанистый мужчина в телячьем яргаке; он держал
между пальцев на весу погасшую трубку и, не обращая ни на что внимания,
рассуждал сам с собою:
- Мо-шен-ник ты... валет семь с пол-тиной...
па-роль проиграл! Са-а-вра-сого взять - нет, врешь, Во-лодька! - бормотал
сидящий.
Явился человек, потер полою стол и убрал
карты, потом протянул руку к графину.
- Ст-ой, дур-рак! Ку-да? - завопил рассуждавший.
Он медленно поднял голову и уставил на нас глаза.
- Граб-бители! - произнес он, опускаясь
снова, и уронил трубку на пол.
- Этот теперь ни на что не годен,- сказал
Бацов.
Вбежал Трутнев и начал торопливо будить
протянутого вдоль лавки мужчину в синем пальто, с густыми бакенбардами.
- Степа, а Степа, вставай! Граф приехал!
Степа отбивался локтем и бормотал:
- От-стань, не хочу!.. Ну, пошел!..
- Эк ты их усахарил! - сказал Бацов Трутневу.
- Степа... граф! - крикнул Трутнев над самым
ухом.
Степа обернулся, оттенил глаза рукою, всмотрелся
и вскочил как встрепанный.
В это время Хлюстиков овладел графином, налил рюмку и запел “Чарочка моя”
и проч.
- Ах, m-r le comte! Mille pardons! Извините,
право извините! - болтали Бакенбарды и кинулись будить лысину.
- Петр Иванович! Что ж ты? Мы все...
- Граб-ит-ел-и... у-к!..
Петр Иванович еще икнул и замотал головой.
- Ну, не замай его - травит тут,- сказал
Бацов.
Мы вышли.
Полями, буграми, лощинами, перелесками,
то тротом, то шагом проехали мы верст десять и наконец, спускаясь на луговину,
услышали стройный хор песенников. Завидя нас, они перестали петь и начали
поить у ручья лошадей и выпускать борзых из фуры. Освобождаясь от заточения
собаки радостно взывали, прыгали, потягивались и ласкались к лошадям и
охотникам. Некоторые из них стрелой помчались к нам и с радостным визгом
начали прыгать на седла к своим господам.
- Ты, Ларка, - сказал граф стремянному,
- возьми к себе Обругая, Крылата и Язву; а мне к Чаусу Злоима и Наградку,
а Сокола и Пташку отдай тому охотнику, которого вот им, - граф указал
на меня, - угодно будет взять к себе в лаз.
Пока я благодарил графа за внимание, стремянный
ловко подвернулся ко мне и шептал:
- Возьмите, сударь, кума Никанора: у него
собаки приемисты.
Это предложение мне не понравилось: я метил
на удалого малого, Егора.
Мы подъехали к стае.
- Ну, выбирай любого, - сказал Атукаев,
обратясь ко мне, - Они у меня все знают свое дело.
У каждого из охотников, на которых я мельком
взглядывал, просвечивало в глазах сильное желание попасть ко мне на барский
лаз. Не желая быть невнимательным к предложению стремянного, я решился
одним камнем сделать два удара.
- Кум Егор, со мной! - сказал я отрывисто.
- Эх, сударь, забыли! Я вам докладывал:
Никанора, - шептал стремянной.
- Ну, брат, извини! Промахнулся!
Егорка с радостным лицом подбежал ко мне
и принял на свору Сокола и Пташку.
Поднявшись на крутой бугор, мы проехали с версту полем и остановились
у котловины.
Граф пригласил гостей и приказал доезжачим
занимать места.
Стая гончих и красные куртки тотчас отделились от нас и медленно потянулись
вверх.
- Сударь, не извольте отставать от графа,- шептал Егорка, - Он пойдет
налево, за эти дубки: там, я знаю, лучший лаз. Вишь, бацовский стремянный
так и пялит туда свои бельмы!
Мы спустились и поднялись из оврага, проехали
саженей двести полем и кустарником и остановились в голове обрывистой
водомоины, которая, расширяясь постепенно, сливалась с котловиною. Граф
и стремянной потянулись от нас за дубки.
Стратегическое достоинство пункта, избранного Егоркой, если и не удовлетворяло
всем потребностям, нужным для опытного охотника, зато зрению моему было
чистое раздолье. Под ногами у нас неизмеримо длилась глубокая впадина
земли, образовавшая собою болото, с высокими кочками, заросшими густым
олешником и камышами.
В широкую ложбину эту, так кстати названную
котловиною, врезывались со всех сторон покатые бугры, пересекаемые лощинами,
оврагами и водомоинами. Пункт, на котором остановились мы, владел всей
местностью, и я мог отчетливо следить за движением охотников и вместе
с тем любоваться сметливостью каждого из них при занятии мест. То исчезая,
то вырастая словно из земли, красные куртки ловчего и выжлятников медленно
плыли по горизонту. Наконец они утонули в лабиринте спусков и только через
четверть часа показались снова на скате высокого холма, поехали прямо
на нас и вдруг остановились. Стоявшие на местах охотники были все на виду:
в соседстве со мной, налево, саженях в полутораста, был Ларка-стремянной,
а за ним, дальше, граф; направо, в кустарнике, через который мы прошли,
поместился старик Савелий Трофимыч со своею Красоткой.
Прошло минут пять в бездействии; наконец
Атукаев приложил серебряный рожок к губам: раздался короткий и трескучий
звук; старший доезжачий тотчас повторил его на другой стороне ложбины,
поближе к ловчему; сигнал этот, в переводе на язык человеческий, означал:
“Мечи гончих в остров!” Я явственно увидел, как четыре красные куртки
упали в стаю; ловчий один поехал медленно с бугра, и к его ногам, словно
мухи, покатились разомкнутые гончие, отрываясь попарно от темного пятна,
посреди которого копошились красные куртки; наконец они остались одни
и, мгновенно вскочив на лошадей, помчались вниз, вслед за остальными гончими.
На краю болота заревел басистый рог ловчего, захлопали сразу четыре арапника
- и пошло порсканье.
- Теперь, сударь, извольте становиться на
место!
- Разве я не на месте?
- Нет. Теперь нам нужно в притин, - сказал
Егорка. - Изволите видеть? - продолжал он, указывая на окрестность.
Я взглянул. Действительно, места, на которых
за минуту до этого стояли охотники, были пусты. Все они расползлись, словно
мухи по щелям.
- Куда ж нам?
- А вот, - сказал Егорка и поворотил лошадь.
Мы выехали в густой куст ивняка, из-за которого
можно было видеть только одни наши головы; местность отсюда открывалась
еще явственнее.
Вскоре к порсканью присоединился голос одной собаки.
- Это Будило, - сказал Егорка.
К первому голосу примкнули еще два, такие
же басистые.
- Это Рожок и Квокша, - продолжал мой стремянной.
Красные куртки зашевелились в болоте и начали
накликать “на горячий”.
- Что ж это значит?
- Это еще ничего! Вот кабы Кукла да Соловей!..
А вот и он!.. Эх, варят... подваливают... Ну, повис на щипце! Теперь,
барин, держитесь крепче: лошадь под вами азарная.
Я укоротил поводья, укрепился в седле и
взглянул Егорку: он дрожащими руками перебирал узду и выправлял свору;
лицо его бледнело, рот был полураскрыт, глаза светились как у молодого
ястреба.
Ловчий подал в рог.
- По красному, - сказал Егорка, чуть дыша.
С этим словом в котловине закипел ад: с фаготистыми и на подбор голосами
собак слился тонкий; плакучий, переливистый и неумолкаемый голос Куклы;
к ней подвалили всю стаю, и слилось заркое порсканье. Камыш затрещал,
болото пошло ходуном и словно вздрагивало и колебалось под громом этого
бесовского речитатива.
- Ну, одна катит! - прошептал Егорка, глядя
в болото.
Я тоже начал всматриваться.
Лисица тихо прокрадывалась мимо нас по болоту
и, как тонкий осенний листок, стлалась между кочек, то поднимая свою вострую
головку, то припадая к земле; она наконец миновала наш лаз и, подбуженная
новым приливом порсканья, вынеслась на бугор и покатила прямо в кусты.
Старик Трофимыч стоял не шевелясь; наконец он заулюлюкал, указал ее собакам
и скрылся из вида.
В то же время на противоположной нам стороне
в разных местах охотники принялись травить в несколько свор.
Мне почудилось наконец, что стая погнала
в нашу сторону, и действительно, через минуту что-то начало ломиться в
камыше; вскоре затем выкатил матерой волк и понесся по кочкам, прямо в
вершину, в голове которой был наш секретный пост.
- Егорка, видишь? - спросил я шепотом.
Егорка мой стиснул зубы и только дрожащею
рукой подал мне знак пригнуться: он блестящими глазами своими, казалось,
прожигал куст, сквозь который смотрел на волка.
Наконец зверь очутился противу нас, саженях
в десяти; Егорка молча показал его собакам и бросил свору из рук. Пять
собак рванулись разом, и Сокол первый, грудь в грудь, сцепился с волком:
оба они слились в одно неразрывное целое, покатились по земле и исчезли
в водомоине; прочие собаки скучились и прыгнули туда же; мы очутились
там же, но, - увы! - раздался пронзительный визг, и храбрый наш Сокол,
облитый кровью, катался по земле; волк сидел, ощелкиваясь от прочих собак,
которые не смели к нему подступить. Егорка подал на драку, но зверь прыгнул
на чистоту, принял направо и поскакал полем. Недолго, однако ж, длилась
эта прыть: в рытвине, противу нас, мелькнула шапка стремянного и в то
же время три свежие собаки понеслись навстречу дерзкому беглецу.
Волк не устоял противу первого напора приемистых
и свычных с делом бойцов: он оробел, ощелкнулся и пошел наутек, но Крылат
и Обругай повисли на нем; наши собаки подоспели, скучились, и свалка сделалась
общею; прежде, однако ж, чем мы успели подскакать, волк стряхнул с себя
кучу собак и, ощетинясь, сел в кружку, страшно сверкая глазами; подле
него катался по земле Обругай с прокушенным боком. Егорка прыгнул с лошади
и пошел к волку с кинжалом в руке. Видя нового врага, рассвирепевший зверь
рванулся отчаянно вперед и побежал ощелкиваясь от собак, мимо дубов к
кустарнику. Но вот из-за куста, между полынью, шмыгнуло что-то, со свистом,
как спущенная стрела, и серый Чаус в мгновение ока сцепился с зверем и
покатился с ним по пашне; собаки налетели на них гурьбой, и из них образовался
один неразрывный клубок.
К нам подскакали старик Савелий и граф.
И вот в средине этого кружка что-то сильно
поколебалось; собаки разлетелись врозь, и посреди них, как два достойные
бойца, волк и Чаус поднялись на дыбы, схватились яростно и снова грянулись
на землю; собаки снова накрыли их плотною бронею.
Граф приказал принять зверя.
Охотники прыгнули с лошадей, и Егорка первый,
схватя волка за заднюю ногу, всадил ему в пах кинжал по рукоятку; собаки
отскочили; на земле остался один только Чаус: пасть его впилась в волчье
горло и замерла нем; зверь, хрипя, лежал врастяжку; стремянной бросился
к Чаусу и рознял ему пасть кинжалом.
Храбрый боец при общих похвалах отошел тихо в сторону и снова пал на землю,
сильно дыша; из горла у него валила клубом кровавая пена; налитые кровью
глаза блестели, как раскаленные угли.
Егорка с радостным лицом принялся вторачивать
волка, как трофей, принадлежащий ему, по правам охоты.
- Ваше сиятельство! Честь имею поздравить
вашу милость с полем, батюшка! - сказал старик Савелий, снимая шапку.
- И вас также, Савелий Трофимыч! - отвечал
граф весело, подражая старику в ухватках.
У Трофнмыча была в тороках лиса.
Мы спешились и пошли левым берегом котловины,
весело разговаривая о событиях удачной травли. Я гладил Чауса, который
шел подле графа и сделался смирен, как овца. Атукаев был очень доволен
быстротою действий и сметливостью своих охотников.
Ловчий, стоя на бугре, вызывал на рог гончих
из острова: мы подошли к нему; вскоре и прочие охотники начали туда съезжаться.
На той стороне котловины затравили двух волков прибылых, лисицу и несколько
зайцев. Каждый из охотников, рассказывая подробности травли, приписывал
своей своре необыкновенные достоинства; но все они, однако же, завистливо
поглядывали на торока Егоркины, потому что подобного волка никому еще
из них не случалось возить за своим седлом.
- Сорок лет сижу на коне, ваше сиятельство,
- повторял Трофимыч, - а таких не принимывал!
В это время к нам подъехали Бацов и Стерлядкин
с прочими господами.
- Посмотри-ка, Лука Лукич! - сказал я, указывая
на волка.
- Это, братец, пустяки; а ты вообрази себе,
Карай-то мой, Карай, опять лису так вот: джи!..
- Где ж она? - спросил Стерлядкин.
- Ну, вот, у Кирюхи, - отвечал Бацов, указывая
графского охотника.
- Значит, ты травишь в чужие торока!
Все засмеялись.
В Асоргинских до обеда мы еще затравили
одного волка и двух лисиц, и ровно в час за полдень жители Клинского,
все, от мала до велика, выбежали за околицу встречать наш поезд. С гордым
и веселым видом, с бубнами, свистками и песнями вступили удалые охотники
в деревню, обвешанные богатой добычей.
У новой и просторной на вид избы стояли походные брички, а на крылечке
- люди и повара, ожидавшие нашего возвращения.
С шумом, весельем и смехом вскоре уселись
мы за стол. Во время обеда граф поочередно призывал к себе отличившихся
охотников, выдавал им определенную награду за “красного” и потчевал вином.
Уже подали нам жаркое и в стаканах запенилось искристое вино, когда вошел
старик Савелий с своею неразлучно Красоткой.
- Ну, старик, поздравляю, с полем! - сказал
граф. - Говорят, что Красотка хорошо скачет? Отчего она худа?
- В разлинке, батюшка ваше сиятельство,
не перебрамшись!
- Это за красного, а Красотку дарю тебе
за усердную службу.
- Много доволен вашей милостью, - сказал
старик. - Навсегда вам слуга, ваше сиятельство!.. Сорок лет на коне сижу…
Еще покойному дедушке вашему, графу Павлу Павловичу, служил верою и правдою;
перед Богом не лгу... - продолжал он, утирая рукавом радостные слезы.
- Старик, продай мне Красотку, - сказал
Бацов, подавая ей кусок пирога.
- Как продать-то, барин?.. Свой выкормок,
сударь, батюшка, самому-то не при чем быть... на старости лет, ни роду,
ни племени, одна племянница была - и тое Господь Бог прибрал.
- Ну, что ж? Ведь Красотка тебе не внучатная?
- возразил Бацов.
Старик посмотрел вначале на Бацова, потом
на Красотку, и потряс головой.
- Нет, сударь, не продажная!
Мы встали.
|